Загрузить еще

Захар Прилепин: "Мне интересен человек, который никуда не вписывается"

Захар Прилепин:
Фото: Еще до того как Прилепин написал «Восьмерку», ее облюбовал Алексей Учитель для своего нового фильма. Режиссер обещает зрителям экшен.

Это четверо парней-омоновцев из провинциального города. Когда один из них, Герман, влюбляется в девушку местного бандитского авторитета, все четверо друзей увязают в конфликте с криминальным миром как в трясине. Здесь есть романтика мужской дружбы, молодость, не знающая цинизма, энергия, которую некуда девать, вера в справедливость и вообще в общечеловеческие ценности жизни. Действие происходит в сложных 90-х. По признанию самого Захара Прилепина, это во многом автобиографическая книга:

- "В тексте есть две истории из моей жизни. А вообще все в нем имеет реальную подоснову - все происходило либо со мной, либо на моих глазах. Я писал повесть, прежде всего, о себе, а потом уже о времени, - поясняет читателям писатель.

Наверняка, вам на ум уже пришли ассоциации с фильмом "Бумер" и с книгой "Три мушкетера". Хотя сам автор считает, что эти параллели в обоих случаях уместнее с приставкой "анти". Сам он больше склонен сравнивать своих героев с персонажами Василия Шукшина:

 

- Мне важен человек, который не имеет точной социальной ориентации... У Шукшина были такие чудики - это веселые бродяги нового времени, которые никуда не вписываются.

Вот таких чудиков Прилепин считает настоящими "героями нашего времени", а вовсе не офисных работников и не "каких-нибудь нашистов" - потому что "от них и духу никакого не останется".

Видимо, с ним согласен и режиссер Алексей Учитель, который взялся за экранизацию "Восьмерки". Сценарий к фильму написал Александр Миндадзе, и даже актеры на главные роли уже утверждены. Германа сыграет Антон Шагин, его друзей - Артем Быстров, Павел Ворожцов и Евгений Ткачук. Девушку Аглаю сыграет Дарья Урсуляк, а ее криминального любовника Буца - Влад Абашин.

Кино еще только снимается, а пока мы сможем прочесть книгу, отрывок из которой "КП" публикует прямо сейчас.

"ВОСЬМЕРКА"

У Гланьки был седьмой этаж.

Я и в ее подъезде чувствовал себя совершенно спокойно. Еще раз предпринял попытку себя припугнуть: может, это замануха, может, ее Буц подговорил позвонить? — но сразу же вспомнил, что Гланька в гости меня не звала — я сам напросился.

Да и голос у нее был такой... Я же слышал, что за голос у нее был. Никакая это не подстава.

Она открыла дверь. Еле-еле накрашенная, будто невыспавшаяся, волосы собраны на затылке и перевязаны обычной резинкой — я заметил это, когда Гланька, едва кивнув, сразу развернулась и прошла на кухню. Она была босиком — верней сказать, в колготках. И в стареньких разлохматившихся джинсах. Маечка на ней тоже была поношенная, великоватая, словно с чужого плеча — ничего под ней не разглядишь.

Я с удовольствием побродил бы по квартире — посмотрел бы, где она спит, под каким одеялком, на какой подушке, что за книги стоят в Гланькином шкафу, чья фотография висит над кроватью, бардак на столике ее или нет.

Но она сидела на кухне, с большой, желтой, будто неумытой чашкой, видимо, остывшего чая, и в этот чай смотрела.

Лицо у нее было такое, словно Гланька недавно и очень долго играла в песочнице или, скажем, чистила картошку — и часто смахивала прядь кистью руки, от чего на лбу и щеках остались еле видные подсохшие разводы.

Сама квартира тоже была темная, нигде не горел свет. Полы Гланька явно мыть не любила. На вешалках виднелось очень много разнообразной, спутавшейся, старой одежды, будто в доме когда-то принимали гостей — но все пришедшие странным образом растворились и сгинули — а вещи их так и остались висеть, никому не нужные, никем не надеваемые.

Обувь на полу лежала вповалку, зимняя вместе с летней, калоши, туфли, тапки, башмаки — и все потерявшие пары. Смотреть на это было грустно.

Я свои ботинки поставил отдельно, поближе к Гланькиным сапожкам, тоже находившимся поодаль от всей остальной обуви, и немного полюбовался на то, как моя и ее обувь смотрятся вместе.

После еще чуть постоял в коридоре, прислушиваясь.

"Забавно будет, если сейчас выйдет из спальни Буц в трусах", — подумал.

Но в квартире, похоже, никого не было.

"Интересно, она к нему ездит или он тут зависает?" — попытался я понять.

— Заходи, — сказала Гланька усталым голосом. Ей, кажется, не нравилось, что я там озираюсь.

Кухня была освещена большим и прямым светом из окна... Поднял глаза на лампочку — нет, и лампочка была такая, что лучше ее не включать, — даже по виду квелая и липкая, как обсосанный леденец. Включишь ее — и она с треском лопнет над самой головой.

— Чего ты? — спросила Гланька, не поднимая глаза от чайной чашки, будто я там отражался со всеми своими сомнениями.

Она сидела в углу кухни, спиной к окошку. — Как дела? — ответил я вопросом на вопрос. Она в ответ чуть дрогнула щекою, это означало: какие еще дела, нет никаких дел.

— Хочешь чаю? — спросила в свою очередь. — Что-нибудь случилось? — спросил и я, глядя на чайник, переживший, судя по виду, смертельные пытки огнем и водой.

На кухне помимо табуретки, на которой расположилась Гланька, стояло почему-то еще кресло. Едва я уселся в него, Гланя тут же, с неожиданной для ее осыпавшегося самочувствия ловкостью, перепрыгнула на подоконник. Мне даже показалось, что ей было неприятно сидеть рядом со мной, но она тут же положила ножку на спинку моего кресла.

Я подумал, что это со смыслом, поэтому повернулся к Глане и погладил ее лодыжку левой рукой. Но она сразу убрала ногу.

Что ж поделать. Ничего не поделать.

Гланя молча протянула ладонь — и одну секунду думал, что для поцелуя, но потом догадался: она показывала на чашку с чаем. Хорошо, что не поцеловал.

Подал ей чашку — чай и правда был едва теплый.

На стене висела черно-белая фотография, изображающая танцующую девочку в русском наряде.

— Ты? — кивнул я на фото. Гланя скосилась на свое изображение: — Да. Десять лет в танцевальной школе. Потом травма, три месяца в больнице... Отец мне сказал тогда: дочка, танцы — это всерьез, это — работа, подумай.

Гланька сжимала руками чашку так, словно о нее можно было согреться. Даже со стороны было заметно, что кисти у нее холодные, почти ледяные — с серым оттенком кожи, с голубыми прожилками...

Я поспешно отогнал от себя мысль о том, что ж такого особенного делает этими руками Гланька, чтоб так их измучить...

От Гланькиной квартиры исходило твердое ощущение, что постоянный мужик тут сто лет не живет, а те, кто заходят, — не остаются надолго. Об этом вопило все, что я видел: вешалки, линолеум, батареи, шкафы, краны. И то, что какие-то очень отдельные вещи были починены, а какие-то развинчены вдрызг, — лишь подтверждало мои наблюдения...

Ставили чай — и даже разливали его, — но никто не пил, и чумазые кружки, числом три, полные, остывали на столе.

Долго, мешая друг другу, открывали балконную дверь, собираясь покурить, но, открыв, выяснили, что сигарет нет ни у нее, ни у меня. (На балконе было холодней, чем на улице, и ужасный бардак.)

Я просил дать посмотреть альбом с фотографиями — мне страшно хотелось увидеть, какой Гланька была в школе, — но она наотрез отказывалась и, когда я просил, морщилась с таким видом, словно я перетягивал ей ледяной палец тонкой ниткой.

В конце концов, я сам уже расхотел смотреть альбомы, курить, пить чай, гладить по недоступной лодыжке, заглядывать в ее черные глаза, улыбаться болезненной улыбкой, устал, устал, устал — и даже не вспомню в итоге, как исчез из ее дома.

Наверное, тем же способом, что и все остальные Гланькины гости, чья одежда чернела на вешалках, — без поцелуя в прихожей, незримо, неслышно и невозвратно. Хотя, возможно, там, среди вороха чужих одежд, до сих пор висит моя куртка с прожженным локтем.